• +7 (495) 911-01-26
  • Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.
Подспудные смыслы «Судьбы человека»

Подспудные смыслы «Судьбы человека»

70-летию рассказа

В 1956‑м, после «отмены сталинской эпохи» XX съездом партии, Шолохову пятьдесят.

Он ещё не нобелевский номинант и ещё не Герой Социалистического Труда, но два ордена Ленина (1939, 1955) из шести уже его. Он – автор великого «Тихого Дона», «Поднятой целины» и преддверия «Судьбы человека» – «Науки ненависти» (1942). Из последнего, репортажа о нечеловеческом фашистском плене, вырастет совершенно иной рассказ неслыханной силы, почти немедленно подвергшийся экранизации Бондарчука и блистательно победивший (семь наград как советских, так и международных, с 1959 по 1976 год).

У каждого словесника, и особенно у такого, как русский, существует область притяжения всех его умственных и душевных сил – фигура тяготения. У Шолохова такой фигурой выступит беспомощность человека перед силой обстоятельств. Совершенно беспомощен в орлянке с русской историей Григорий Мелехов, не семи пядей во лбу храбрый казак, не умеющий просчитывать ни на два, ни на десять, ни на сто шагов то, какой стороной повернётся к нему жизнь, имеющий лишь зачаточное понимание того, чем живёт его казацкое сословие и как оно кормится от земли и воли. Не в силах сдержать накат немцев герои неоконченного романа «Они сражались за Родину»: они могут лишь соблюсти себя, сохранив знамя полка. Но не силе поклоняется душа Шолохова и даже не пресловутой человеческой стойкости, а тому, как в русском человеке умеет уцелеть его здравость, когда другой бы давно сошёл с ума. Иными словами – верности своей изначальности, заложенной столетиями жизни на своей земле.

Зверства фашистов – то, к чему он присматривался, участвуя в работе Чрезвычайной государственной комиссии (ЧГК, создана в 1942 году) вместе с Алексеем Толстым, Константином Симоновым, Ильёй Эренбургом и Леонидом Леоновым. Лично у меня сложилось впечатление, что работа в ЧГК физически уничтожила Алексея Толстого примерно так же, как работа в первой Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства – Александра Блока. Они были просто не рассчитаны на такое.

Шолохов первым в советской литературе сумел превратить свидетельства побывавших в немецко-фашистском плену в обвинительные акты от лица русского искусства. Его первенство в этой теме – наряду с Фадеевым (первая редакция «Молодой гвардии» – 1946‑й, вторая редакция – 1951‑й): «Это мы, Господи» Воробьёва (1943) публикуется только в 1986‑м, «Жизнь и судьба» Гроссмана – отрывками в 1988‑м, а полностью лишь в 1990‑м, и даже «Альпийская баллада» Василя Быкова появится только в 1964‑м.

***

Андрей Соколов – безусловный символ. Шолохов только что не называет его Иваном Ивановым, избегая некоторой апокрифичности Алексея Толстого («Рассказы Ивана Сударева» точно так же, как и «Судьба человека», потребовали героя-рассказчика, подобного лермонтовскому Максиму Максимовичу), но каждый подспудно понимает, что речь идёт о целом народе и о его судьбе.

Каков он, ясно: могучий шофёр с обильной семьёй и склонностью выпить. Водка в «Судьбе человека» такой же герой, как тайга в каком-нибудь сибирском романе. При отмене Христа она делается для мужской (да и женской местами) части народа пространством умеренной вседозволенности, уход в которое порицается государством, но взамен обещающим призрак свободы, свидание со своей пусть и теневой, но хотя бы правдивой сущностью. Если ты слаб, водка выявит эту слабость, а если твёрд, она же и покажет, насколько. Спиртное – постоянное прибежище многосемейного Соколова до войны. В плену именно шнапс выступает катализатором подвига: три стакана подряд без всякой закуски – и провинившегося заключённого концлагеря оставляют в живых, восхищаясь его стойкостью.

Насколько правдива сцена с тремя стаканами, можно судить весьма и весьма воздержанно: такой стойкостью против яда способен был восхититься лишь русский. О восхищении матёрого эсэсовца, изверга и садиста, способностью русского выпивать, речь зайти могла навряд ли.

Так одно сомнение и тянет за собой другое, пока не приходишь к выводу о том, что излагается всего-навсего официальная версия пребывания Соколова в плену, за которой теснятся некоторые фигуры умолчания, различимые современниками, но не нами.

Страшна роль русского человека: он забавляет немцев, словно балаганный медведь, и жизнь ему даруется лишь потому, что он оказался забавен. На месте немцев могли бы оказаться татаро-монголы, а на месте Соколова – русский князь или пленный попроще, но сцена была бы практически той же самой – архетипически вековой обиды на рабское положение.

Кстати, и после победы водка учтиво сопровождает Соколова до самой встречи с мальчиком, потерявшим родителей: он выпивает после работы в каком-то заведении, где и видит сироту.

Сомнительна и сцена с побегом через линию фронта: природному воронежцу вдруг доверяют возить майора, заведующего постройкой временных оборонительных укреплений целого района. Его превращают из простого hilfswilliger (нем. «желающий помочь») в kraftfahrer, и не просто, а persönlich (личный), куда путь пленным был запрещён строгими указаниями гестапо. После счастливого исхода (при бегстве по ни немцами сзади, ни русскими спереди на пристрелянной – потому что изрытой воронками – местности не только не убиты, но и не задеты ни водитель, ни шофёр) начинаются вынужденные искажения и натяжки:

Сдал я им пистолет и пошёл из рук в руки, а к вечеру очутился уже у полковника – командира дивизии. К этому времени меня и накормили, и в баню сводили, и допросили, и обмундирование выдали, так что явился я в блиндаж к полковнику, как и полагается, душой и телом чистый, и в полной форме.

Полковник встал из-за стола, пошёл мне навстречу. При всех офицерах обнял и говорит: «Спасибо тебе, солдат, за дорогой гостинец, какой привёз от немцев. Твой майор с его портфелем нам дороже двадцати „языков“. Буду ходатайствовать перед командованием о представлении тебя к правительственной награде». А я от этих слов его, от ласки, сильно волнуюсь, губы дрожат, не повинуются, только и мог из себя выдавить: «Прошу, товарищ полковник, зачислить меня в стрелковую часть».

Но полковник засмеялся, похлопал меня по плечу: «Какой из тебя вояка, если ты на ногах еле держишься? Сегодня же отправлю тебя в госпиталь. Подлечат тебя там, подкормят, после этого домой к семье на месяц в отпуск съездишь, а когда вернёшься к нам, посмотрим, куда тебя определить».

И полковник, и все офицеры, какие у него в блиндаже были, душевно попрощались со мной за руку, и я вышел окончательно разволнованный, потому что за два года отвык от человеческого обращения.

Сказка, посмертные видения!

То есть Соколов, может быть, и хотел бы, чтобы так его встретила Родина, но она, спросите любого фронтовика, встречала русских людей иначе. Каждый перебежчик попадал в руки «СМЕРШ» и подлежал строгой изоляции. Процедура известна до мелочей: с него снимали первичный допрос, а затем начиналась отправка запросов на предмет соответствия показаниям: РВК призыва, секретный отдел части приписки – какого числа прибыл, кем назначен, в чём участвовал, какого числа пропал без вести (признан погибшим), служебные характеристики командира подразделения, сослуживцев и – всенепременно – политрука и руководителя особого отдела. Подозрения в том, что перебежчик завербован врагом, с него не снимали и многие годы спустя, и для этого были основания.

История, рассказываемая Соколовым, куда как добра и даже эстетична, но рисует она реальность, которой никогда не было. Фактически он плетёт своему ровеснику байку, суть которой он должен понять без дополнительных намёков. Как только начинаются красоты с рукопожатием командира дивизии, собеседник должен чутко сообразить: неизбежная неправда. Всё было наоборот, где фильтрационный лагерь – минимум, а максимум, соответственно, расстрельный приговор в течение суток, по какой-либо веской причине заменённый каторгой.

Из-за того, что читатель успевает подзабыть начало рассказа («Первая послевоенная весна на Верхнем Дону…» – несомненный 1946 год), ему кажется, что излагается сугубая правда, но меньше чем через год после конца войны не мог бывший шофёр Соколов ничего такого о себе рассказать: времени фактически никакого не прошло, но в то же время рассказ идёт будто бы о делах давнишних – семантически остывших, произошедших «давным-давно», в некие «стародавние годы», поросшие быльём. Рассказ пишется в 1956‑м, и речь, конечно же, о 1956 годе либо годом раньше: отпущенный после стандартной «десятки» за двухлетний плен Соколов мог неловко скрывать, как Родина его встретила на самом деле, но его собеседнику и так всё понятно. Единственная проблема – возраст мальчика-сироты, ещё не ходящего в школу, который радикально корректирует гипотезу в сторону снижения срока – год примерно 1948‑й.

Где-где, говоришь, твоя машина? Отобрали. За что ж? Да сбил вот с ног одну корову… лишили водительской книжки. Ни суда, ни следствия – один инспектор ОРУД. Ага, рассказывай.

Дело в том, что в 1945 году в СССР не существовало процедуры лишения водительских прав. То есть шофёра вообще не могли лишить прав даже за систематические нарушения ПДД и даже аварии, влекущие за собой какие-то последствия. Тем более что Соколов не убивает корову – та встаёт и бежит себе дальше. Речь, конечно, о 1956 годе, и современники рассказчика сразу же это понимают: 24 мая 1956 года Совет Министров РСФСР принимает Постановление № 382 «О мерах борьбы с авариями на автомобильном транспорте и городском электротранспорте», в котором впервые вводится процедура лишения прав на срок до одного года за управление транспортом в нетрезвом состоянии, и только.

 А пока двое, мужчина и мальчик, ранней весной переправляются через Дон в районе Вёшенской. От станицы Букановской до слободы Кашары – около четырёхсот километров, по прямой – 283. В распутицу здоровому человеку идти дней десять-двенадцать, причём просясь на ночлег в какие-то уцелевшие хаты, подъезжая где-то на попутках, потому что никаких рейсовых автобусов не может быть ещё и в помине. Но мужчина – сердечник и боится испугать сына своим очередным приступом, а то и смертью в пути.

Это и есть пророчество.

Судьба мальчика – следующего поколения, детей войны, – ещё не определена так чётко, как военного. Эта судьба ранена смертью родных, но не истоптана. С бывшим шофёром Соколовым всё понятно: не жилец. При счастливом развитии событий он успеет проводить (с больничной койки) названного сына в школу, при обычном умрёт по пути в Кашары. Собеседник прекрасно понимает, что это за дорога: они вряд ли ещё увидятся, скорее всего – больше никогда.

«Судьбу человека» можно считать духовным завещанием Шолохова. Это последняя художественная вещь, написанная им.

Он ещё пытался дописать «Они сражались за Родину» до эпопеи: перейти к битве за Сталинград, вывести геров из тех самых сальских степей в Берлин, однако вошёл (в либеральные 1960‑е!!!) в некоторое противоречие с цензурой, от которого его не защитил сам Брежнев, обойдя письма и телеграммы Шолохова с просьбой о встрече молчанием. Так или иначе, после 1956 года до самой смерти в 1984‑м Шолохов не создал ничего, промолчав практически тридцать лет, не сделав ничего в годы, когда бы только и торжествовать – быть первым писателем Страны Советов, верша приговоры XX веку.

Что же могло случиться? Смысловая немота? Нежелание соревноваться с оперившимися фронтовиками помоложе? Сошествие в судьбу водки с фатальным параллельно пресечением голоса? Было такое и у Твардовского, и вообще с кем только такого ни случалось… Главное здесь то, что Шолохов, которого знаем и мы, и весь мир, кончается как русский словесник на самой горестной ноте – мужской слезе.

Так он оплакал жертв и Первой, и Второй мировых, и революции, и коллективизации, и индустриализации, и репрессий, и всего, что застал сам, и всего, о чём слышал от людей.

Из русской литературы он ушёл плачущим по русским людям.

Такие вот путевые беседы.

Такие дорожные разговоры.

Источник: НИР №8, 2026

Сергей АРУТЮНОВ


© 2026 Наука и религия | Создание сайта – UPix